
Она шибко старая, бабка-то Катерина. Старая-престарая и очень любит поговорить. Длинные речи-беседы она затевает по поводу и без повода с каждым встречным-поперечным. За этим и ходит весь день по деревне; за это подруги-старухи обзывают ее заглазно Ляпой, а вот нам, как только бабка явится домой да как только начнет «ляпать» с нами, так иного лучшего удовольствия, пожалуй, и не придумать.
Для того мы тут и сидим в сумерках, для того нам и надо, чтобы свет в избе под березами зажегся быстрее, а зажечь его должна Оля.
Но Оля старше всех нас, ей полных десять, и командовать Олей мы не решаемся.
Мы лишь вот так вот деликатно, тихим вопросом намекаем:
— Где бабка?
И Оля не важничает.
Оля поднимается с бревнышка, очень решительно машет:
— Бабку и в самом деле пора зазывать домой! Ну что ж, тогда побежали…
И вот со стуком, бряком, топотанием босых пяток мы взлетаем по расшатанным ступенькам на высокое крыльцо бабкиной избы. Мы проскакиваем гулкие, как сарай, сени, вваливаемся в избяной полумрак, и вот там начинается еще одно для всех нас желанное действие — зажигание керосиновой лампы, висящей на крючке под потолком.
Действие это чудесно потому, что нам дома зажигать лампы не дают. Нам дома за одну лишь такую попытку влетает сразу и крепко, а здесь Оля, как самая настоящая хозяйка, выкладывает на струганую столешницу спички, придвигает к столу табурет и смело вспрыгивает на него.
Более того, когда Оля дотягивается до лампы и снимает блескучее в полутьме стекло, то каждый раз оттуда, сверху, оглядывает все наши настороженные физиономии, смотрит на все наши поднятые и готовно растопыренные ладошки, вслушивается в наше напряженное сопение и каждый раз говорит:
— Держи, Лёнь…
А «Лёнь» — это значит я.
А «Лёнь» — это значит, Олин выбор опять и опять пал на меня!
